Дед Евлампий жил на краю болота, в избушке, которую время скособочило, как старую грибную шляпу. К нему дорогу знали только лисы да тетерева, да иногда — самые отчаянные грибники, которые сразу жалели, что свернули с тропы.
В избе пахло сушёным чабрецом, смолой и тишиной. На полке рядышком стояли: потрёпанная Библия, принесённая когда-то миссионерами, пожелтевший трактат о духах леса, а рядом — пучок засушенного багульника и камушек с дырокой, «куриный бог». Над столом висела керосиновая лампа, главное богатство деда. Вечерами он зажигал её, и тёплый свет разгонял сырой мрак, ложась на стены трепетными бликами.
Однажды, в пору листопада, к нему нагрянул заблудившийся охотник, городской, с дорогой курткой и испуганными глазами.
— Дед, ты тут один? — спросил он, отогревая руки у печки. — Не страшно? Говорят, и места здесь нехорошие, и бесы водятся.
Евлампий налил ему чаю из железной кружки.
— Бесы-то водятся, — согласился он спокойно. — Только они не в болоте. Они в людях, когда те друг друга грызут. А здесь тихо.
— Да как же так? — не унимался охотник. — Вы ж, говорят, ни в Бога не верите, ни в чёрта. Значит, вообще ни во что?
Дед поправил фитиль в лампе, и свет качнулся.
— А я верю в Лампу, — сказал он просто. — Смотри: греет, светит, тьму отгоняет. В ней и солнышко есть (керосин-то от земли), и огонь живой, и стекло, что мир искажает, но и собирает в пучок. Вот она, моя вера. В Боге одном — слишком одиноко. В одном чёрте — слишком страшно. А тут — дух печки, дух чайника, дух старого клена под окном, что стучит веткой, будто здоровается. Они не спорят меж собой. Они — как есть.
Охотник смотрел на него, не понимая.
— Так вы язычник, что ли?