КАК Я ТЕПЕРЬ ЖИВУ
Ближе к обеду я как правило оправдываю нацизм. Нацизм, как теперь хорошо известно, особенно близок моей душе, и я счастлив, что могу наконец не скрывать это. Я включаю для настроения Вагнера — и начинаю исходить на свастики. Особенно люблю я заниматься этим делом в Израиле — здесь моей нацистской душонке не так одиноко. Когда нас, любителей Гитлера, собирается вместе десять человек, это называется миньян.
Мой обед вкусен, а послеобеденный сон сладок: мы гуляем в нем рука об руку с моей любимой Мадлен (Олбрайт) и расчленяем, расчленяем, расчленяем Россию... Я просыпаюсь в слезах от счастья.
В этом размягчённом состоянии особенно хорошо даётся мне распространение заведомо ложных сведений с непременным осквернением памяти павших. Как никто умею я сопрягать словоблудие с аморализмом — и странно было бы не воспользоваться этим в обстановке полной безнаказанности.
Перед закатом, когда прощальный свет умиротворяюще льётся на ступени Капитолия, я люблю пройтись по берегам Потомака, чтобы в районе Лэнгли получить инструкции на ночь. Как правило, выбор моих заокеанских хозяев колеблется между дискредитацией миролюбивой политики Путина и циничным разламыванием скреп, и я не могу отказать им в этой малости. В конце концов, мы делаем одно большое грязное дело!
...Вечерний чай с заслуженными печеньками остывает на столике у кровати — вдохновение, накатывающее на меня в этот час, не терпит отлагательств. О, этот сладкий миг, о это любимейшее занятие... Не трогайте меня, не отвлекайте на сексизм и педофилию, всё потом! — я занят, я клевещу.
Я называю ворами и убийцами лучших, честнейших людей моего отечества, я нахожу какие-то особенные слова для каждого, блять, из них... Я не усну, пока не опорочу и отечество в целом, не засуну скрюченные пальцы во все язвы его, не расковыряю до крови его святую старину. Только тогда придёт недолгий покой к продажной моей душонке, только тогда старина Морфей ударит меня наконец по маленькой злобной голове и отрубит до утра...
